
«Сколько стоит человек» - так назывался спектакль в Выставочном пространстве «Дом Морозова» в Барнауле. Выпускницы и слушатели Свято-Филаретовского института Русской православной церкви зачитывали отрывки из воспоминаний Евфросинии Керсновской, узницы ГУЛАГа .
На долю невероятной силы женщины выпало 20 лет ссылок, тюрем, лагерей. Владевшая девятью языками барышня дворянского происхождения валила лес, носила стокилограммовые ящики, в полярный мороз долбила лед на путях, работала в подземелье шахт.
Из-за травм, болезней, голода и наказаний ее жизнь не раз висела на волоске. Ее истязали, приговаривали к расстрелу, пытаясь объявить диверсанткой, высадившейся с парашютом в Кулундинской степи.
И все же смерть получила от нее по зубам. Слушая мемуары Евфросиньи Керсновской, испытываешь сквозь боль и восторг. От фантастической силы духа, от бесстрашия женщины, которую сравнивали с Жанной де Арк и Дон-Кихотом одновременно. А еще от Божьего чуда, которое было ее в жизни. Когда однажды на лесоповале через Керсновскую перекатилось сорок вагонеток леса, а она осталась невредимой, ее побледневший товарищ, перекрестившись, вымолвил: «Ну, Фрося! Крепко за тебя кто-то молится… Я думал, от тебя лишь кровавый след останется!». Ад и чудо пересеклись и в Барнаульской внутренней тюрьме НКВД, куда Евфросинья была доставлена после побега из Нарымской ссылки. Ровно 82 года назад в конце августа 1942 года .

Вот как описывает уроженка Бессарабии свою встречу с Барнаулом: «Приехали в какое-то место, на первый взгляд показавшееся загородным курортом, а в последствии оказавшееся тюрьмой. Большая деревня раскинулась на слабо холмистой местности. Не мощеные, но широкие улицы. Песок, много песка — ветер подымает его тучами. Кряжистые, кудрявые деревья со стволами медово-оранжевого цвета поражают своим веселым видом».
Горькая действительность заставила ее спуститься на землю - во двор Барнаульской первой тюрьмы.
«Как это было дико! Нечто средневековое, омерзительное, - описывала свои чувства Евфросиния. Неужели я — и вдруг в тюрьме? Что бы сказал мой отец?».
К слову, отец ее, Антон Керсновский был известным юристом-криминологом. После революции в 1919 его забирали в тюрьму на расстрел, спас один из его бывших клиентов, оказавшийся среди чекистов.
Потом Фрося попала под военный трибунал.
«Поехали в город, где имелись мостовые и тротуары — хоть и дрянные, но все же мощенные кирпичом или щербатыми цементными плитами. Теперь я знала, что город этот и есть Барнаул. При всем моем неудовлетворительном знании географии Сибири, я помнила, что здесь когда-то, еще до моего рождения, стоял пехотный полк, в котором мой дядя Вася ведал пулеметной командой», - рассказывает автор мемуаров.
Первые дни Керсновской в Барнауле прошли в изоляторе По воспоминаниям бывшей заключенной, это была довольно просторная комната без окна.
«Свет вспыхивал лишь на краткий миг, когда открывался волчок. Я так и не сумела разглядеть своей комнаты. Кажется, стены были из бурого пористого камня, пол тоже каменный. Потолок довольно высокий. Где-то были дыры, из которых появлялись крысы. Слышалось шуршание и изредка - писк, когда я на них натыкалась. Когда включали свет, то я успевала заметить, что все стены исцарапаны надписями «Я не виновен!».

Эту неделю во мраке одиночки Евфросинья называет самым светлым периодом на протяжении ближайших лет.
«Невероятно, но это так,- вспоминает Керсновская.- Отношение ко мне было вполне человеческое. Утром давали кружку теплой воды и кусок хлеба, который я без труда съедала в темноте, затем меня выпускали на оправку во двор. Я должна была опорожнить и сполоснуть парашу, оправиться и помыться. Дни стояли жаркие, хотя был конец августа».
Судя по воспоминаниям, пространства вокруг Дома Морозова построенного барнаульскими купцами в конце 19 века, а с 1937 по 1953 гг. здесь находилась внутренняя тюрьма НКВД, горожане в те годы боялись.

«Мы шагаем под конвоем по городу, - рассказывает автор мемуаров. - Улица Пушкина, от этого имени на душе становится тепло.
Целый квартал красивых зданий с большими окнами, тюлевыми занавесками. Но странное дело - по тротуару никто не ходит, хотя сомнения нет - это центр города. Мое удивление еще больше возросло, когда завернув за угол, мы очутились перед настоящими тюремными воротами. Улица Пушкина - по ту сторону ворот. А по эту - настоящие тюремные корпуса. Здания, фасадами выходящие на улицу, на все четыре квартала, подобны двуликому Янусу: наружу они улыбаются большими окнами с тюлевыми занавесками, а внутрь двора хмурятся оконцами с решетками и «намордниками».
И вот уже Керсновскую, как и других арестантов фотографируют в профиль и анфас.
«Я как во сне, как в кошмаре,- вспоминала Евфросиния, - две мегеры раздевают меня догола. Осматривают. Обмеряют. Ощупывают. Мнут своими омерзительными руками мои соски -грудные железы к этому времени у меня совсем атрофировались.
- Грудь — не рожавшей!— изрекает одна из мегер.
- Во всяком случае, не кормившей!— уточняет другая.
Заставляют присесть - заглядывают в задницу.
- Тьфу! — не выдерживаю я.— Хорошо, что это вы в мою задницу заглядываете, а не я в вашу».
Камеру она описывает как полуподвальное помещение: «Окна высоко от пола. Темновато. На окне снаружи «намордники». Пол каменный. Стол. Три стула. Коек нет. После оказалось — есть три койки, которые открываются на ночь, а днем захлопнуты в стенку. Одиннадцать женщин. Я двенадцатая».
В мемуарах рассказывается, что арестованным днем нельзя было ни лечь, ни прислониться, ни повернуться спиной к волчку (даже если ночью во сне повернешься — разбудят и заставят вновь повернуться к нему лицом). А по ночам по очереди уводили на допросы.
Среди сокамерников Евфросинии были и две старые монашки несчастные, затравленные, одинокие старухи. Одну в тюрьму направила девушка, которую одинокая женщина приютила сироткой и воспитала. Донесла комсомолка, что что та стегает одеяла не только в артели, но и ночью на дому на заказ. На очной ставке говорила, что монашка ненавидит советскую власть.
В барнаульской тюрьме заключенным полагалось десять минут прогулок.
«Гуляли во дворе – вспоминала бывшая заключенная. Но двор — не то слово. Как это назвать — в колодце? В ячейке гигантского сота? В каменном ящике? В не засыпанной еще могиле? Но над головой небо! И в одном углу — солнце».
Одна из заключенных, работница спичечной фабрики, узнавала на слух гудки местных производств, и благодаря ей арестантки знали время:
«Это спичечная фабрика! Значит, восемь часов. Гудит маслозавод — 12 часов. В три часа — гудок мебельной фабрики, а в четыре не помню уж чей. Казалось бы, не все ли нам равно? А на поверку выходит, что именно таким, как мы, заживо погребенным, очень хочется знать время», - вспоминала Евфросинья.
Допросы многие не выдерживали. Сокамерница Керсновской неграмотная страшненькая девушка Параска возвращалась в камеру истерзанная так, что страшно было смотреть. Ее обвиняли в том, что передавала сведения финнам. Однажды она призналась, все спрашивала потом: «Теперь, бить не будут, ага?». Вскоре ее увели .
Заключенную Керсновскую допрашивали долго, меняя тактики.
«Сперва меня допрашивает в кабинете номер 79 следователь Соколов. Сижу на мягком диване. Соколов производит приятное впечатление: вежлив, предупредителен. Я ничего не скрываю и ни о чем не умалчиваю. После того как я с максимальной откровенностью ответила на все вопросы, мне предложили подписать какую-то галиматью, что я заброшенный врагами диверсант».
После отказа от подписи и негодования, непокорную пленницу ведут уже в другие кабинеты.
«Они во внутренних зданиях, - вспоминала заключенная. - Окошки - маленькие, зарешеченные, панели покрашены черной масляной краской и забрызганы подозрительными бурыми пятнами. Здесь сам воздух, тусклый свет — все пропитано горем и насыщено отчаянием. Возле двери стул, но садиться на него мне не разрешается. Стой навытяжку. Стой от отбоя до подъема. А затем весь день — ожидание ночи, ожидание допроса, этой пытки усталостью, и все нарастающее чувство безнадежности.
В одних корпусах была могильная тишина, в других слышался приглушенный звукоизоляцией вой — жуткий, звериный».
Перед судом измученная Евфросинья снова оказалась в одном из шикарных кабинетов с венецианскими окнами, тюлевыми занавесками и мягкой мебелью. И здесь с ней работал следователь «одухотворенный».
«Следователь Титов - молодой, культурный, даже обаятельный человек, - вспоминала Евфросиния. -Вызвал симпатию тем, что признал себя поклонником Пушкина. Кудрявый блондин с ясными глазами и мягким, проникновенным голосом. И речь его была не стандартной:
«Я все узнал о вас, Евфросиния Антоновна! Я понял ваш мужественный, гордый характер и вряд ли ошибусь. Теперь вам уже ясно, что ваша карта бита и спасения для вас нет! У вас ясный ум, и всю жизнь вы умели смотреть фактам в лицо! Перед вами альтернатива: или вас потащат, как трусливого щенка, или вы сумеете сами шагнуть навстречу неизбежному. Делайте сами выбор, который вам подскажет ваша мужественная душа!».
И вот здесь, по воспоминаниям Евфросиньи, она как загипнотизированный кролик потянулась к удаву. «Мне не за что было ухватиться, не на что опереться: под ногами зияла бездна, и тот «дух извращенности», о котором говорит Эдгар По, шептал: «Шагни вперед! Один шаг — и всего этого не будет: ни тюрьмы, ни страданий, из которых выхода нет!» - рассказывала она.
Та, стойкости которой удивлялись и вертухаи-садисты, в этот момент была готова уже поставить подпись под признанием. И вдруг очнулась.
«Из репродуктора, висевшего над этажеркой у окна, лились приглушенные, но до чего знакомые, родные звуки! - вспоминала Евфросинья. - Вот «Песнь Сольвейг» Грига. Это из «Лебединого озера», а это из «Щелкунчика». Ожила картина родного дома. Домик на опушке леса — скромная, уютная обстановка и то чувство беззаботного спокойствия, которое можно испытать только в своем доме, только в кругу любимой, дружной семьи, которая казалась мне самой надежной защитой против зла. Я, свернувшись калачиком у папиных ног на меховой полости (так называемая «бараница», баранья кожа), заменяющей ковер, прижимаюсь лицом к Диане, папиной охотничьей собаке. Папа уронил газету на колени и застыл, чуть подавшись вперед. Ира, зажав руки меж колен, вся напряглась в восторге. Даже старая кошка зеленой масти, папина любимица, не шелохнувшись, сидит на спинке кресла, упираясь лапками о папину спину…Брякнули литавры «Итальянского каприччио» и - смолкли. Я вздрогнула. Да, я не дома, а во внутренней тюрьме НКВД «, но я душой и телом ощущаю счастье, всепобеждающую красоту.
Спокойствие и уверенность вернулись к ней и она сказала, твердо глядя в глаза следователю Титову:
«Вы правы! Такая жизнь не настолько уж привлекательна, чтобы стоило бояться смерти. Может быть, для меня это лучший выход из положения. Но перед лицом смерти лгать я не собираюсь. Я могу не одобрять вашей системы, могу возмущаться несправедливостями, ею порожденными, но я — русская и причинять вред моей родине, особенно в такое время, как сейчас, для меня так же невозможно, как поднять руку на родную мать! Все, что я говорила,- правда, и ничего иного вы от меня не услышите!».
Потом был суд, приговор, где ответами ее на вопросы с цитированием прочитанного в Барнаульской тюрьме Маркса, заслушались даже конвоиры, приговор - расстрел, после замененный на лагерь, новые испытания, ссылки. Только в шестидесятых годах реабилитированная Евфросинья Керсновская встретится чудом со своей старой матерью и они, обнявшись, будут слушать божественную музыку.
ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ
Москвичка поставила в Барнауле моноспектакль в память о своих предках, попавших под репрессии
В бывшем здании НКВД в Барнауле поставили спектакль о судьбе двух влюбленных на переломе эпох (подробнее)